Неточные совпадения
Ночь тихая спускается,
Уж вышла в небо
темноеЛуна,
уж пишет грамоту
Господь червонным золотом
По синему по бархату,
Ту грамоту мудреную,
Которой ни разумникам,
Ни глупым не прочесть.
Но Архипушко не слыхал и продолжал кружиться и кричать. Очевидно было, что у него
уже начинало занимать дыхание. Наконец столбы, поддерживавшие соломенную крышу, подгорели. Целое облако пламени и дыма разом рухнуло на землю, прикрыло человека и закрутилось. Рдеющая точка на время опять превратилась в
темную; все инстинктивно перекрестились…
Тяга была прекрасная. Степан Аркадьич убил еще две штуки и Левин двух, из которых одного не нашел. Стало
темнеть. Ясная, серебряная Венера низко на западе
уже сияла из-за березок своим нежным блеском, и высоко на востоке
уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус. Над головой у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы
уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его и когда ясны будут везде звезды Медведицы.
Уже совсем
стемнело, и на юге, куда он смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния, и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на знакомый ему треугольник звезд и на проходящий в середине его млечный путь с его разветвлением. При каждой вспышке молнии не только млечный путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, опять, как будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись на тех же местах.
Они были на другом конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в
темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь
уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя
уже не было, они всё еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как
темная пасть; оно было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали в черной глубине его: бежавшая
узкая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, [Чапыжник — «мелкий кривой дрянной лес, кустами поросший от корней».
Подъезжая к деревне какого-нибудь помещика, я любопытно смотрел на высокую
узкую деревянную колокольню или широкую
темную деревянную старую церковь.
Когда дорога понеслась
узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно
темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Когда все это было внесено, кучер Селифан отправился на конюшню возиться около лошадей, а лакей Петрушка стал устроиваться в маленькой передней, очень
темной конурке, куда
уже успел притащить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом.
— Здравствуйте, батюшка. Каково почивали? — сказала хозяйка, приподнимаясь с места. Она была одета лучше, нежели вчера, — в
темном платье и
уже не в спальном чепце, но на шее все так же было что-то навязано.
Местами был он в один этаж, местами в два; на
темной крыше, не везде надежно защищавшей его старость, торчали два бельведера, один против другого, оба
уже пошатнувшиеся, лишенные когда-то покрывавшей их краски.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно
уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая,
темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Татьяна, милая Татьяна!
С тобой теперь я слезы лью;
Ты в руки модного тирана
Уж отдала судьбу свою.
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство
темное зовешь,
Ты негу жизни узнаешь,
Ты пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий;
Везде, везде перед тобой
Твой искуситель роковой.
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной рукою,
По чашкам
темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред окном стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу
темному летела
И рассыпалася, — тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья
уж она.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился
темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел
уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез
уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
Андрий едва двигался в
темном и
узком земляном коридоре, следуя за татаркой и таща на себе мешки хлеба.
Они вступили в коридор,
узкий и
темный, который опять привел их в такую же залу с маленькими окошками вверху.
Тень листвы подобралась ближе к стволам, а Грэй все еще сидел в той же малоудобной позе. Все спало на девушке: спали
темные волосы, спало платье и складки платья; даже трава поблизости ее тела, казалось, задремала в силу сочувствия. Когда впечатление стало полным, Грэй вошел в его теплую подмывающую волну и уплыл с ней. Давно
уже Летика кричал: «Капитан, где вы?» — но капитан не слышал его.
Меж тем на палубе у грот-мачты, возле бочонка, изъеденного червем, с сбитым дном, открывшим столетнюю
темную благодать, ждал
уже весь экипаж. Атвуд стоял; Пантен чинно сидел, сияя, как новорожденный. Грэй поднялся вверх, дал знак оркестру и, сняв фуражку, первый зачерпнул граненым стаканом, в песне золотых труб, святое вино.
Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась
темнее. Было
уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно.
Он долго ходил по всему длинному и
узкому коридору, не находя никого, и хотел
уже громко кликнуть, как вдруг в
темном углу, между старым шкафом и дверью, разглядел какой-то странный предмет, что-то будто бы живое.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и
уже ждал ее; да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и
потемнело в глазах.
Лестница была
темная и
узкая, «черная», но он все
уже это знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась: в такой темноте даже и любопытный взгляд был неопасен.
Ей было только четырнадцать лет, но это было
уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое детское сознание, залившею незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в
темную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер…
Отыскав в углу на дворе вход на
узкую и
темную лестницу, он поднялся, наконец, во второй этаж и вышел на галерею, обходившую его со стороны двора.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то
темной силе и вызывая ее. — А ведь я
уже соглашался жить на аршине пространства!
Мужичок ехал рысцой на белой лошадке по
темной узкой дорожке вдоль самой рощи: он весь был ясно виден, весь до заплаты на плече, даром что ехал в тени; приятно отчетливо мелькали ноги лошадки.
Николай Петрович с сыном и с Базаровым отправились через
темную и почти пустую залу, из-за двери которой мелькнуло молодое женское лицо, в гостиную, убранную
уже в новейшем вкусе.
Темное небо
уже кипело звездами, воздух был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса. В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся в костер и осветил маленькую, белую фигурку человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
Он перевелся из другого города в пятый класс;
уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя
уже поросла
темным пухом.
В щель, в глаза его бил воздух — противно теплый, насыщенный запахом пота и пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина. Глаза его прикованно остановились на светлом круге воды в чане, — вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а
темное пятно в центре казалось неподвижным и
уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел на это пятно, ждал чего-то и соображал...
Солдат поднял из-под козырька фуражки
темные глаза на Якова и
уже проще, без задора, даже снисходительно сказал...
Он был очень маленький, поэтому огромная голова его в вихрах
темных волос казалась чужой на
узких плечах, лицо, стиснутое волосами, едва намеченным, и вообще в нем, во всей его фигуре, было что-то незаконченное.
Она стала угловатой, на плечах и бедрах ее высунулись кости, и хотя
уже резко обозначились груди, но они были острые, как локти, и неприятно кололи глаза Клима; заострился нос,
потемнели густые и строгие брови, а вспухшие губы стали волнующе яркими.
Рядом с коляской, обгоняя ее со стороны Бердникова, шагала, играя
удилами, танцуя, небольшая белая лошадь, с пышной, длинной, почти до копыт, гривой; ее запрягли в игрушечную коробку на двух высоких колесах, покрытую сияющим лаком цвета сирени; в коробке сидела, туго натянув белые вожжи, маленькая пышная смуглолицая женщина с
темными глазами и ярко накрашенным ртом.
Сегодня она была особенно похожа на цыганку: обильные, курчавые волосы, которые она никогда не могла причесать гладко, суховатое, смуглое лицо с горячим взглядом
темных глаз и длинными ресницами, загнутыми вверх, тонкий нос и гибкая фигура в юбке цвета бордо,
узкие плечи, окутанные оранжевой шалью с голубыми цветами.
Из флигеля выходили, один за другим,
темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно
уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Лечат? Кого? — заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и
уже в две-три минуты его окружило человек шесть
темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.
Он был, видимо, очень здоров, силен, ходил как-то особенно твердо; на его смугловатом лице блестели
темные глаза,
узкие, они казались саркастически прищуренными. После нескольких столкновений с ним Самгин спросил жену...
И
уже был день, когда ее понукающее приглашение: «Ну, в постельку» — вдруг вызвало у него
темное раздражение, какую-то непонятную обиду.
— Да, голубчик, я влюбчива, берегись, — сказала она, подвинувшись к нему вместе со стулом, и торопливо, порывисто, как раздевается очень уставший человек, начала рассказывать: — У меня
уже был несчастный роман, — усмехнулась она, мигая, глаза ее как будто
потемнели.
По внутренней лестнице в два марша,
узкой и
темной, поднялись в сумрачную комнату с низким потолком, с двумя окнами, в углу одного из них взвизгивал жестяный вертун форточки, вгоняя в комнату кудрявую струю морозного воздуха.
Его не слушали. Рассеянные по комнате люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, — лицо человека, как бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в
темных глазницах сверкали маленькие,
узкие глаза.
Сухо рассказывая ей, Самгин видел, что теперь, когда на ней простенькое
темное платье, а ее лицо, обрызганное веснушками, не накрашено и рыжие волосы заплетены в косу, — она кажется моложе и милее, хотя очень напоминает горничную. Она убежала, не дослушав его, унося с собою чашку чая и бутылку вина. Самгин подошел к окну; еще можно было различить, что в небе громоздятся синеватые облака, но на улице было
уже темно.
О Никоновой он
уже думал холодно и хотя с горечью, но
уже почти как о прислуге, которая, обладая хорошими качествами, должна бы служить ему долго и честно, а, не оправдав уверенности в ней, запуталась в
темном деле да еще и его оскорбила подозрением, что он — тоже
темный человек.
Эти слова прозвучали очень тепло, дружески. Самгин поднял голову и недоверчиво посмотрел на высоколобое лицо, обрамленное двуцветными вихрами и
темной, но
уже очень заметно поседевшей, клинообразной бородой. Было неприятно признать, что красота Макарова становится все внушительней. Хороши были глаза, прикрытые густыми ресницами, но неприятен их прямой, строгий взгляд. Вспомнилась странная и, пожалуй, двусмысленная фраза Алины: «Костя честно красив, — для себя, а не для баб».
— Ты очень, очень возмужал, — говорила Вера Петровна, кажется,
уже третий раз. — У тебя даже глаза стали
темнее.
Пообедав, он пошел в мезонин к Дронову, там
уже стоял, прислонясь к печке, Макаров, пуская в потолок струи дыма, разглаживая пальцем
темные тени на верхней губе, а Дронов, поджав ноги под себя, уселся на койке в позе портного и визгливо угрожал кому-то...
И — остановился, видя, что девушка, закинув руки за голову, смотрит на него с улыбкой в
темных глазах, — с улыбкой, которая снова смутила его, как давно
уже не смущала.